Англия

Франция

Германия

Австрия

Австралия

Мексика

Украина

Реклама:

ЗАКРЫТЬ

Вернуться на главную

Вернуться в Шульца

Петер Эстерхази

Похвала материи, или Охота на химер в великом Дрогобыче

Перевод с венгерского Ю.Гусева

 

Выверты и вывихи - так характеризует Гомбрович творчество собственное и Шульца в своем нелицеприятном дневнике. Из которого, среди прочего, выясняется, что Шульц Гомбровича очень любил и ценил, равно как и Гомбрович - его. Шульц был рожден для того, чтобы всегда быть в проигрыше, и мир охотно в этом ему споспешествовал. На здании польской литературы, говорит дальше Гомбрович, мы с ним - архитектурные излишества, завитушки, загогулины, химеры, грифы.

В доме такого человека царит, расходясь подобно кругам на воде, вечный распад; внимание писателя сосредоточено на вещах, у которых нет собственного места во времени. Все, что происходит, происходит не днем и не ночью. А где-то между, исключительно между. Мягко, как моросящий дождь, наплывающая завеса сумерек, липкая, сонная предрассветная мгла... или - прибегнем к другим словам - пыльный, всклокоченный, мятый бурьян... словно само ошалевшее время пытается сбросить с себя тугую шлею распределенных по датам событий.

Все гении - современники, ввиду чего мы с одобрительным видом киваем: о, как же. Подлинник. Святой Оригиналий-великомученик, прозябавший в столь глубоком упадке и деградации. А улица Крокодилов - разве она не из 1992 года, разве, скажем так, не из послемодерна? Да и квартал целиком - ведь это не что иное, как брожение устремлений, преждевременных, а потому пустых и бессильных. В атмосфере необычайной легкости прорастает тут любая минутная прихоть; мимолетное напряжение набухает в пустой раздутый нарост, восходит серая, легкая поросль пушистых чертополохов, бесцветных мохнатых маков, и над нею плавает невесомая пелена бреда и гашиша. Нигде так, как здесь, не ощущаем мы столь неотвратимо угрозу возможностей, потрясенные близостью свершения, побледневшие и обессиленные упоительной радостью осуществимости.

Так разве в этих до боли знакомых краях мы не дома?

Шульцу было ведомо то, что сегодня знает (знает и забывает) каждый, а тогда - пусть я здесь немного преувеличиваю - знали только Гомбрович и Кафка: «Возможно все что угодно». Впрочем, нет, не так: это ведомо каждому великому писателю; думаю даже, величие как раз в этом знании и состоит, о ком бы ни шла речь, от пластичного Овидия до сурового Флобера.

Шульц, пожалуй, потому и кажется нам столь знакомым, что с пространством и временем у него подчеркнутые, особые отношения. Он видит в них как бы живые существа: погрязшее в чудачествах, распадающееся время, которое бурно разрастается, яростно цветет и, осиротев, отмирает, - и пространство, где не действуют Eвклидовы законы, где улицы перепутываются и меняются местами и мы, шатаясь, бредем из одного сна в другой и паразитируем на метафорах... Что из того, что все, так сказать, сон: лошадь, рак, тараканы, отец, пыльный бурьян? Что из того, что по утрам я, как правило, обнаруживаю себя в вязком иле постели?.. Поздно, уже все случилось: и лошадь, и рак, и тараканы, и мой отец, и бурьян: все, что могло с нами произойти, уже произошло. Все - чистая правда: и ужас арабесок, и ночные уроки рисунка у учителя Арендта; чистая правда даже отец, которого нет и который неистощим в восхвалении материи. Не бывает материи мертвой, учил он, мертвость - впечатление чисто внешнее, скрывающее неведомые формы жизни. И маска - чистая правда; мрачна пышность, мрачная смехотворность личины, карнавального костюма, куклы-марионетки, манекена, кулис, театральности - чистая правда.

Если бы я хотел во что бы то ни стало резать правду-матку, я бы сказал: то, что делает Шульц, есть деконструкция. Во всяком случае, он творит, разбирая вещи на части. Литература лишь потому и возможна, - читали мы где-то, - что мир находится пока в незавершенном состоянии. Страх, который держит Шульца в тисках, есть (оправданный) страх перед завершенностью. Это и есть основа его метафизической комедии.

Мы постепенно вмерзаем в собственную жизнь. Живое - поскольку оно давно покинуло свою реальность - окостенело: матери шуток не понимает. Она всегда исполнена трагического достоинства. Кто решится помыслить, что можно играть с материей, что позволительно формообразовывать ее шутки ради, что шутка не врастает в нее, не въедается тотчас, как судьба, как предопределение?

Ребенок - вот цельное и драматическое существо. А жизнь - постепенная утрата этой цельности, постепенное потускнение, постепенная смерть. Вот почему Шульц - ребенок; и это - главный итог его одинокой борьбы.

Ведь - что получается, если ветер подхватывает кого-нибудь и несет, все выше и выше, в осенние, желтые, неисповедимые небеса? Его приходится вычеркнуть из списка в классном журнале.

Нам вспоминается Ницше с его скорбью по исхлестанной кнутом лошади. Не знаю, какой эпизод в жизни или мифе Шульца соответствует победному потрясению. Знаю лишь: Бруно Шульц не скорбит по той лошади. Он сам - та лошадь.

Источник: «Иностранная литература» 1996, №8